— Заяц! — догадался Карел, подросток из Чехословакии.
— Ерунда! Откуда ты можешь знать зайцев?
— У нас дома были зайцы. Я их видел, когда был молодой. Я имею в виду, когда я был на свободе. — Юность Карела, по его собственному мнению, кончилась в лагере. Когда его родители умерли в газовой камере.
— И вправду заяц. — Бухер прищурил глаза. — Или кролик. Нет, для кролика слишком большой.
— Боже праведный! — простонал Лебенталь. — Живой заяц!
Теперь они уже все видели его. Он присел на задние лапы, навострив длинные уши, посидел так несколько секунд и поскакал дальше.
— Хоть бы завернул сюда! — Челюсть Лебенталя затряслась. Он вспомнил о фальшивом «зайце» Бетке, о сбитой на дороге таксе, за которую он отдал золотой зуб Ломана. — Мы могли бы его обменять. Мы бы не стали его есть сами. За него можно было бы получить в два, нет — в два с половиной раза больше требухи.
— Нет, мы бы не стали его менять. Мы бы съели его сами, — заявил Майерхоф.
— Да? А кто бы его зажарил? Или ты собрался его есть сырым? — решительно возразил ему Лебенталь. — Если отдать его кому-нибудь жарить, то больше его уже никогда не увидишь. Даже смешно — три недели не вылезать из барака, а потом еще учить других!
Майерхоф был достопримечательностью барака 22. Он три недели пролежал с воспалением легких и дизентерией, готовясь к смерти. Он так ослаб, что даже не мог говорить. Бергер махнул на него рукой. И вдруг он всего за несколько дней выздоровел. Он поистине восстал из мертвых. Агасфер назвал его за это Лазарем. Сегодня он в первый раз выполз из барака. Бергер запретил ему это делать. Но он все-таки выполз. На нем было пальто Лебенталя, свитер покойного Бухсбаума и гусарская венгерка, которую кому-то выдали вместо куртки. Намотанный на шею простреленный стихарь, доставшийся Розену в качестве нижнего белья, заменил Майерхофу шарф. Все ветераны принимали участие в подготовке его первой вылазки. Они расценивали его исцеление как общую победу.
— Если он забежит сюда, то обязательно коснется проволоки. Тогда его и жарить не надо — сам зажарится… — с надеждой в голосе произнес Майерхоф. — Можно было бы его подтащить какой-нибудь сухой палкой.
Они следили за зверьком, позабыв все на свете. А он скакал себе по бороздам, время от времени замирая на месте и прислушиваясь.
— Эсэсовцы подстрелят его для себя, — сказал Бергер.
— В него не так-то просто попасть, в такую темень, — возразил 509-й. — Эсэсовцы больше привыкли попадать в затылок с двух метров.
— Заяц… — медленно проговорил Агасфер. — Какой же у него, интересно, вкус?
— У него вкус зайчатины, — ответил ему Лебенталь. — Вкуснее всего спинка. Надо только ее нашпиговать кусочками сала. Чтобы она была сочной. И все это — с молочным соусом! Так ее едят гои[9].
— А еще лучше — с картофельным пюре, — уточнил Майерхоф.
— Какое еще картофельное пюре? Пюре из каштанов с ежевикой!
— Картофельное пюре лучше! «Каштаны»!.. Это для итальянцев!
Лебенталь сердито уставился на Майерхофа.
— Послушай…
— Что нам заяц? — перебил его Агасфер. — Я считаю: гусь лучше всяких зайцев. Хороший гусь, начиненный…
— Яблоками…
— Заткнитесь! — не выдержал кто-то сзади. — Вы что, спятили? Это же невыносимо!
Подавшись вперед, они неотрывно следили за зайцем, впившись в него своими глубоко запрятанными в иссохшихся черепах глазами. В каких-нибудь ста метрах от них скакало по полю сказочное лакомство, пушистый комок, весом в несколько фунтов. Несколько фунтов мяса, которое могло бы стать спасением для некоторых из них. Майерхоф ощущал это всеми своими костями и кишками: для него маленький зверек мог бы стать гарантией того, что после болезни не наступит осложнение.
— Черт с ним, пусть будет с каштанами, — проскрежетал он. Во рту у него вдруг стало сухо и пыльно, как в безводной пустыне.
Заяц опять остановился и принюхался. В этот момент его заметил один из дремлющих на вышках часовых.
— Эдгар! Смотри! Косой! — вскричал он. — Лупи!
Протрещало несколько выстрелов. Вокруг зайца взметнулись вверх фонтанчики земли, и он длинными прыжками понесся прочь.
— Вот видишь, — сказал 509-й. — По заключенным, с малого расстояния, у них получается лучше.
Лебенталь тяжело вздохнул, глядя вслед зайцу.
— Как вы думаете, дадут нам сегодня хлеб или нет? — спросил спустя некоторое время Майерхоф.
— Умер?
— Да. Слава Богу. Он еще хотел, чтобы мы убрали от него новенького. С температурой. Боялся, как бы тот его не заразил. А получилось наоборот — он сам заразил новенького. Под конец он опять ныл и ругался. Забыл и про священника, и про исповедь!
509-й кивнул.
— Да, сейчас умирать никому неохота. Раньше было легче. А теперь — тяжело. Перед самым концом.
Бергер подсел к 509-му. Это было после ужина. На Малый лагерь выдали только баланду. Каждому по кружке. Без хлеба.
— Что от тебя нужно было Хандке?
— Он принес мне чистый лист бумаги и авторучку. Хочет, чтобы я переписал на него мои деньги в Швейцарии. Но не половину, а все. Все пять тысяч франков.
— А дальше?
— За это он обещал оставить меня в покое. Намекал даже на покровительство или что-то в этом роде.
— Пока не получил твою подпись…
— У меня еще есть время до завтрашнего вечера. Это уже кое-что. Не так уж часто нам давали такие отсрочки.
— Этого недостаточно, 509-й. Надо придумать что-нибудь другое.
509-й поднял плечи.
— Может, он и вправду оставит меня в покое, — будет думать, что я ему еще пригожусь для получения денег?..
— Может быть. А может, и наоборот — захочет поскорее избавиться от тебя, чтобы ты не опротестовал бумагу.
— Я не смогу опротестовать ее, как только она окажется у него в руках.
— Он этого не знает. А ты, может, и в самом деле сможешь это сделать. Тебя ведь вынудили подписать бумагу.
509-й ответил не сразу.
— Эфраим, — сказал он спокойно, выдержав паузу. — Мне это ни к чему. У меня нет денег в Швейцарии.
— Как нет?
— У меня нет ни единого франка в Швейцарии.
Бергер несколько секунд молча смотрел на 509-го.
— Ты все это выдумал?
— Да.
Бергер провел тыльной стороной ладони по своим воспаленным глазам. Плечи его тряслись.
— Ты что? — удивился 509-й. — Плачешь, что ли?
— Нет, я смеюсь. Хочешь верь, хочешь нет, но я смеюсь.
— Смейся на здоровье. Мы здесь все эти годы чертовски мало смеялись.
— Я смеюсь, потому что представил себе лицо Хандке в Цюрихе. Как ты только до этого додумался, 509-й?
— Не знаю. Можно еще и не до того додуматься, если перед тобой вопрос жизни или смерти. Главное — что он это проглотил. И пока не кончится война, он ничего не сможет выяснить. Ему не остается ничего другого, как верить.
— Правильно. — Лицо Бергера снова стало серьезным. — Поэтому с ним надо быть очень осторожным. Он может опять взбеситься и выкинуть какой-нибудь неожиданный номер. Мы должны что-нибудь придумать. Лучше всего тебе умереть.
— Умереть? Как? У нас же нет лазарета. Как мы это провернем? Здесь, так сказать, последняя инстанция.
— Предпоследняя. Ты забыл о крематории.
509-й удивленно вскинул брови. Заглянув в озабоченное лицо Бергера с его вечно воспаленными глазами, глубоко запрятанными в узеньком черепе, он почувствовал, как внутри у него всколыхнулась какая-то теплая волна.
— Ты думаешь, это возможно?
— Можно попытаться.
509-й не стал спрашивать Бергера, как тот собирается это делать.
— Мы еще поговорим об этом, — сказал он просто. — А пока время есть. Сегодня я перепишу на Хандке только две с половиной тысячи франков. Он, конечно, возьмет бумагу и будет требовать остальные. Значит, я выиграю еще пару дней. А кроме того, у меня остались двадцать марок Розена.
— А когда и от них ничего не останется?
— До этого еще много чего может произойти. Нужно всегда думать о ближайшей опасности. О сегодняшней. А завтра — о завтрашней. Все по порядку. Иначе рехнуться можно.
509-й повертел в руках лист бумаги и авторучку. Ручка тускло поблескивала в темноте.
— Странно, — произнес он задумчиво. — Как долго я не держал этого в руках. Бумага и перо. Когда-то они кормили меня. Смогу ли я еще когда-нибудь вернуться к этому?..
Двести человек из вновь сформированной команды по расчистке разрушенных кварталов были равномерно распределены по всей улице Они впервые работали в самом городе. До сих пор их использовали только на расчистке разбомбленных фабрик в пригородах.
Начальник конвоя велел перекрыть улицу и расставил по всей ее длине, с левой стороны, часовых. От бомб пострадала в основном правая сторона улицы. Рухнувшие стены и крыши домов завалили мостовую, сделав невозможным всякое движение.
Лопат и кирок на всех не хватило; многие работали голыми руками. Капо и старшие нервничали. Они не знали, как себя вести — лупить и подгонять или помалкивать. Для штатских улица была закрыта. Но жильцов, остававшихся в непострадавших домах, выбросить из их квартир было нельзя.